Home

Руперт Клерво


Альбом After Masterpieces, 2019 года

Розовый свет ее пальцев

После пробега лун по холодному камню древней ночи – выражение времени; шаткая точка опоры, вытесанная в подножии пророчества, толкования и исчисления… Чем красота ни была бы, часть ее прячет холодный свет, что населяет тьму и рисует себя беглыми белыми мазками по поверхности черных рек – глубину проявляя в обратной незримости. Фрагменты текста, извлеченные из мест залегания, сохраняются в почве плодородных воспоминаний – они минуют века, переживают тысячелетия, выдерживают отсутствие целого; их хрупкость их сила, их неполнота их герметичное очарование, зов их элизий. Но современный текст тоже отрывочен – стал таковым – сейчас, несмотря на присутствие целого.

Целое слишком огромно, слишком подробно и разъято, чтобы его схватить. Слишком четко артикулировано. Под изолированными областями, смещенными секторами – всмотреться глубже, внимательнее, в темноте разыскивая шахты своей уникальности. Иногда поэты следуют в эти детально-сложные миры, оставляя хлебные крохи, по которым можно вернуться, волоча за собой все, что возможно, назад к поверхности – и к горизонту. Считается, что последним человеком, который знал все, был Лейбниц. (Не смерть ли Монтеня – знак прощания с цельным, контекстуальным мировоззрением?) После чего информации стало слишком много для поглощения и усвоения. Прошло еще 300 лет. История набирает ход под неусыпной стрелой времени; население растет, повышается сложность, техника совершенствуется. Новые тезисы ложатся поверх предыдущих – под их общим весом прогибаются библиотечные полки в архивах. Миллиарды гигабайт записываются поверх миллиардов – привод гудит, под тупым углом растянув рычаги вдоль магнитных дисков. Чтобы разграничить бодрствование и сон, я поворачиваю бумажный самолетик – утопив его в искусственном свете, тень заключив в линию сгиба. Постепенный сдвиг веса справа налево; уже виден конец одного из трехсотстраничных фрагментов. (Это повторное чтение, как советовал автор. Тень1 снова встречает свою погибель!) Смотрящего с картиной разделяет стекло окна, расторгнув неба плавно-спаянную синь. И в глубине безоблачной другого дня, песнь первая (другая) раздается в рассветном хоре:

Наступал час раннего утра и солнце восходило среди тех же звезд, что были с ним […] так что […] давали мне надежду и ранний час, и нежное время года […]

Но спустя время конвой звезд уйдет. (Ни поэт, ни философ, ни историк – не удивлены, что энергия, расширяющая вселенную, темна!) После того, как расстояние затмит темп и время, ночное небо станет пустым. Оно станет настолько черным, насколько же и бескрайним – вокруг йоты, начертанной рукой Анаксимандра; черным, как чернила из колодца Мурасаки. За исключением бледного пламени высеченной луны и ее скорых мазков на холсте воды. И планет, все еще вращающихся вокруг Солнца по миниатюрным орбитам, – механическая модель Солнечной системы с «порхающими сестрами». Одна из сестер все еще катится в животворящих оттенках рассвета, зачатого в розовом свете его пальцев. Какие подвиги памяти смогли бы воссоздать убывающие звезды? Какие заветные фрагменты продлятся дольше времени? Великий дух Симоны питает плодородную почву, которая размывается под гравюрой ее имени, напротив, стойкого к атмосферным воздействиям. Недосягаемый вес строк Осипа, скованных в неподвижном созвездии, тает, в то время как эти же строки цветут в скрытной тишине мыслей Надежды:

Да обретут мои уста Первоначальную немоту, Как кристаллическую ноту, Что от рождения чиста! Останься пеной, Афродита, И, слово, в музыку вернись

Перевод: Екатерина Захаркив, Дмитрий Герчиков



Her Fingers of Pink Light.

After moons rolled across the cold stone of ancient night — expressing time; whittling a slight foothold at the base of the ascent to prediction, to elucidation and up to calculation... Whatever beauty is, some of it hides in that cool light that inhabits the dark, that paints itself in restless white strokes across black rivers — revealing a depth to the otherwise barely visible. Fragments of text — preserved in the soil of fertile memories, excavated from the soil itself — traverse centuries, survive millennia, enduring despite the absence of the whole; their fragility their strength, their incompleteness their hermetic allure, their elisions invitations. But the modern text is also fragmentary — has become so — now despite the presence of the whole. A whole too voluminous, too detailed and fractured to compass. Too articulated. Under isolated fields, dislocated domains pry deeper, further, prospecting in the dark mines of their specificity. Poets follow sometimes, into those precise worlds of difficulty, leaving a scattered breadcrumb trail by which to retrace their steps, dragging whatever they can back to the surface — and in to the horizon. It’s said that Leibniz was the last person who knew everything. (Might Montaigne’s death be a more auspicious valediction for the possibility of a complete, contextual worldview?) After which there was simply too much information for one person to ingest and assimilate. 300 more years pass. History accrues in the wake of time’s arrow; populations grow, complexity increases, technics proliferate. In the archive, library shelves bow with the combined weight of thesis upon original thesis. Actuator arms whirr at obtuse angles across the magnetic plates of billions upon billions of gigabytes. I tilt the cleft paper plane — flooding it with artificial light, confining shade to the nook of the spine — in order to summon wakefulness against sleep. The gradual shift of weight to the left from the right; the end of one more 300 page fragment in sight. (This a second reading even, on the author’s advice. Shade’s second demise!) The gradual unity of a singular sky blue, as the window decouples the viewer and the view. Across the cloudless depth of another day, another opening canto reveals itself in the dawn chorus:

“The time was the beginning of the morning; the sun was rising now in fellowship with the same stars that had escorted it... ...so that the hour and the gentle season gave me good cause for hopefulness...”

But, after sometime, the stellar escorts will be gone. (It may come as no surprise to a poet — or a philosopher, or historian — that the energy expanding the universe is dark!) After distance eclipses rate and time the night sky will be empty — as black as the boundless around the iota of Anaximander’s hand, black as the ink from Murasaki’s well. Except for the pale fire of the whittling moon and its quick brushstrokes on the water’s canvas. And the solar planets still circling in miniaturised orbits — orrery of ‘fluttering sisters’ — one still rolling into the rejuvenating connotations of dawn, held in her fingers of pink light. What feats of memory could recreate the receding stars? Which treasured fragments will span yet more time? Simone’s great spirit nourishes that fertile soil while it dissipates beneath the weathering permanence of her engraved name. Osip’s lines flourish in the furtive silence of Nadezhda’s mind, while, secure in a fixed constellation, their unattainable weight disappears into the universal distance:

“May my lips attain The primordial muteness, Like a crystal-clear sound Immaculate since birth! Remain foam, Aphrodite, And—word—return to music;...”




Зарезервировано повреждённой системой

В открытой индифферентной бесконечности. Граница истории, периметр доказательства скрыли создателя. Силуэты фигур дрожат бесцветным огнём. Оглядывайтесь, бредите, плодитесь и… Золото почернело, мы пили за это пока ликующая музыка заполняла воздух. Изотопы железа поржавели от соли и побуревшие реки колыбели впали в море. Вот так, просите прощения. Глазами Нептуна увидеть с неизведанной глубины как Арго плывёт наверху – солнцем увенчана. Да, конечно, это не ново и сейчас вовсе утратило смысл. Забудьтесь и выпейте за правду. Пластования бумажных слоёв отвратительного потомства – зарезервированные повреждённой системой между страниц, ютящиеся в томах, растерянные в избытке полифонии – ответы, и так далее и так далее.

Перевод: Георгий Мартиросян

Hidden in the Frail Partition

Blown into indifferent infinity. History's frontier, proof's perimeter once cloaked a demiurge. Shapes in silhouette shake like colourless fire. Glance back, drift on and go forth and… Gold ran black, we drank on that while music of exaltation filled the air. Salt rusted stable iron which made the cradle's rivers run russet to the sea. Apologise and so it goes. Someone sees through Neptune's eyes from unknown depths as Argo sails overhead–– her bow haloed by the sun. Of course, you've seen it all before, it seems like nothing now. Abstract away and toast the truth. Hidden in the frail partition between pages, tight in closed bindings–– lost in fraught polyphony, layers in the paper strata of hideous progeny–– answers, and so on and so forth.



Удароглушитель и барабан

Одинокий, после катастрофы, высматриваю кого-то или что-то, что защитит нас, – блестящая мифология. Смывание спасительного праха с руин Европы. Пустота отзывается Удароглушителем и барабаном. Наверху в небе Америки летающие объекты кружат под фанфару сияющих пианол, что крутят песни войны, песни любви, бурелома и подержанной эротики – перебивают удароглушитель и барабан. Проводник душ в крылатых сандалиях летит из тёмных ложбин, по синим горным хребтам, к небесным вершинам где музыка воцарилась – слух переводчика формирует время. Владычество безграничного удароглушителя и барабана.

Перевод: Георгий Мартиросян

Damper and Drum

Left alone, after the catastrophe, looking upwards for someone, or something, to take care of us–– a shiny new mythology. Hosing soterial ashes from Europe's ruins. Empty space echoes damper and drum. Up above, flying objects circle 'round in the American sky to a fanfare of shining player pianos, rolling out songs of war, songs of love, windfalls and erotic thrift–– drowning out solemn damper and drum. Feathered heels fly the psychopomp from shady troughs, by blue crests, up to heavenly peaks which only music sits upon–– time organised for the ear of the interpreter. Dominion for boundless damper and drum.



Заставь природу говорить

Там, где 1 действует, 0 – угадывает; это символ, обозначающий тупик символа. Заставь природу говорить: она говорит в числах, в прогрессиях, опутавших звезды. Паттерн, паутина повисла во мглистой низине. Там, где все лишь намечено контуром – нет неожиданности, нет обмана. Поезда гремят под автомобильным мостом. Паттерн плетет максиму существования и воображения два тысячелетия кряду: прикосновение копыт на потолочных фресках – сотворенные лошадь и вол из глины сухой высекают кератиновую искру. И лев с телом-броском: звериный язык, резкий хрип над влажной краснотой свежей жертвы. Паттерн распутать. Масса белого мрамора сначала изваяна, затем отшлифована в бледную пыль. Кровожадная междоусобица за призрачное вещество! За выводимые вещества! Едва ли не более мраморна эта война. Пробелы страницы выламываются – чистый лист с вязью пропусков. Линии, кривые и точки, чернильно-черные изнутри. Обойти молчанием не значит обойти тишиной. Звуки медленно проступают, как очертания комнаты в ночной темноте. Глубина этой тени размыта – или в фокусе? Обрамление для беспредельности розы. Звук становится громче – сперва смутный, порывистый – как белая линия на черной бумаге, белые вены из черного мрамора, блеснувшие. Окаменелая молния.

Перевод: Екатерина Захаркив

Make Nature Speak

Where 1 proceeds, 0 is a guess; the symbol for a symbol's impasse. Make nature speak: it speaks in numbers that reproduce, that bend around stars. A pattern, a spiderweb, hangs low with mist. Many in kind, exposed in outline— no ambush here, no surprises where trains grind under cars crossing over. A pattern weaves the maxim of existence and invention over two millennia: ungulae touch in high images— keratin sparks dry red earth in the creation of oxen, and horses uncloven. And lions body-forth an alien tongue on pungent breath over the moist redness of fresh kill. A pattern to untangle. A white marble mass to sculpt first, then fully grind to pale dust with yet more marble— this thirsty, internecine struggle for ghostly substance! For deduced substances! The blank portion of this page looms— a white sheet with fine omissions. Lines and curves and dots, with ink-black space behind. The silence of passing over was never quiet. Sounds revealed themselves slowly, like the features of a just unlit room at night. Is the depth of that shade blurred or in focus? Frame for the rose’s infinite redness. Sound, becoming louder—indecipherable first, ecstatic— like a white line on black paper, white veins in black marble, glinting. Fossilised lightning.



Калифорния, декабрь 2013

Искривлённый позвоночник. Поникший за барной стойкой. Вовремя. Утомлён дорогой; очнулся, хочу пить. Неохотно вслушиваюсь (но всё ещё хочу воды). Бармены в трауре по сокрушённому городу и спортклубу с вывеской, ярко-оранжевому цвету её букв. Аббревиатура из шипящих звуков, контур логотипа на фоне неба – тоска по архитектурной эклектике. Время идёт, время вызывают. Я постепенно погружаюсь в тишину от ми-минорной музыки, в носу свербит от запаха моющих средств. Более внятная артикуляция мягкого несогласия. Прожиточный минимум, арендная плата! Я всё ещё слышу шорох шин на взлётной полосе.

Следы резины на гудроне.
Заменить после износа покрышки.

Бар «Хэмлок Таверн», улица Хэмлок.1 Один майевтический выкрик или два не дали результата; не то время (или, признаться, не те люди), чтобы говорить о коренных народах Америки. На западе Эллис Айленд2 все – иммигранты. То, что – только что – я услышал от Дерека Уолкотта3. Так выпьем же: пора выезжать. Ведь теперь люди либо неподкупны, либо продажны.

Старший Брат подслащивает дореволюционную сделку.

Устоять перед искушением и выйти из игры?

Скрывайся между строк. Прячься в изломах. Вдалеке от металлического шума, шелеста бумаги, нанизанного на пластик пластика. Новое, сложное удовольствие в опустошённых границах города. Иллюзорная сделка на салфетке; дрожащие столовые приборы возле декоративных тарелок взяты крупным планом. Панорамная съёмка, после золотой лихорадки – затишье перед землетрясением в параноидальной плёночной фантазии. Пророческой, целлулоидной. Белая вуаль невесты избранного зятя, оба окольцованы безымянным пальцем. Завуалированная взятка метрдотелю, запуганного жестом указательного пальца и мизинца. Вы имеете право сесть за столик, только если бронировали его за несколько месяцев. Теперь представьте всё это в политике!

Старшему Вождю не всегда нужна была бронь.
Место закончилось, он изгнан.

Мы на Крайнем западе, следующий – восток: роторный двигатель. Проход сквозь океан. Finis terra firma, конец света. Над зыбким покровом прибрежный меридиан натыкается на земную кору. Смыслы смещаются под символической литосферой орфографии. Наследие молний рассеялось в подтаявших горах. Фриц Маутнер4 предполагал, что некоторые расхождения в значениях слов могут иметь разрушительные последствия. Нестихийные бедствия. Дрожь и разрывы XX века. И новый век ещё более свирепо омывает историю. Смертоносные приступы гнева. Ускорение причины, усиление следствий.

Биг-Суру угрожает загрязнение.
Там, в море, плавает

радиоактивный тунец. На берегу корабли качались на смертоносной волне, теперь идущей на спад. Корабли, поклонившись горизонту в яростном крещендо, привыкали к своим параллелям. Утончённое тремоло. Я еду на север. Дорогу раскачивает, и, прогибаясь, она уступает острому драматизму границ между сушей и морем. Учитывая ускорение, пространство и время взимают дань: онемение правого бедра, жжение в передней части стопы. Кажется, что всё ухудшится, если стоять на этой ноге, ползущей вдоль Огненного кольца. Небо почтительно включает мраморное табло, провожая день. Сбор персиков и сирени. Слева в произвольном блаженстве море переливается золотом. Справа земля рождает бурые дебри и тёмно-зелёные иглы. Расчищенная обочина предлагает

изменить направление.
Жёлтые сосны.
Громоздкие колонны треснувших
пластин. Бензин
улетучивается в ванильном свете.
Руки на бёдрах; изгиб.

Дуга позвоночника –
изгиб спины –
чёткая линия разлома.
Загвоздка: логос природы погружается в
архив культуры?

У меня есть личный аккаунт.

Синхронизированный? На всякий случай? Буду надеяться.

Ещё один день с большим пробегом.

Ещё один размеренный вечер.

Анкор Бэй5. Из панорамного окна громоздкой каюты – сквозь неосязаемое, упругое время – я выкатился в безжизненный небосвод. Молчал перед лицом его видимого Элейского6 постоянства. Бледнел перед его изобилующим, звёздообразным полем. Неживой свет. Гравитация затягивала меня в пробоины выцветшего матраса, я открывал глаза, ощущая его изгибы. Но пусть ум на мгновение окажется в бессловесном состоянии планет, зависнет на их неизведанной высоте. Время далёких расстояний почти прошло. Я смотрел на Ориона Рене Шара7,

изломанного и закатившегося за морской горизонт:
семь метеоритов поджигали Тихий океан. Наибелейше-
жёлтое медленное пламя растопило серебряные гребни зари.
День мстит по-эфесски8: обмен огня на все вещи сразу. Кипящая вода, шипя, харкает
на разбитую береговую линию. Рубцовый утёс, наполовину ушедший под воду,

напоминает доисторическую тушу – арена спаривания морских слонов, играющих грубую, долгую увертюру, пускающих кровь из открывшихся ран. На пороге мир растворился в ослепительном кадре вращения Кориолиса9, своей светоносной тягой размазавшим землю, море и небо. И виднеется парус. Кажется, он уже давно тут – уставший в пути, неподвижный: не готовый ни уплыть, ни остаться. На переднем плане дикие колибри летят вдоль распахнутого окна, садятся на кормушку и возвращаются обратно. Их крылья – прозрачные вентиляторы, приводящие в боевую готовность радужные тельца-снаряды. На заднем плане, за всем этим странным изяществом, туго-скрученная метаморфоза прокладывает курс путешествия –

топология хрупкой структуры существования.

Перевод: Георгий Мартиросян,
под редакцией Ивана Курбакова


Оригинал на английском (PDF)